Первый
Домик в аптеке
Ежедневно, сознательно или нет, мы оказываемся вовлеченными в два противоположных процесса: попыток вспомнить и попыток забыть.
Шапка. Как-то все начиналось именно с той шапки, с панического ощущения беспомощной борьбы с нею: коварно-горячей, захватившей злобным осьминогом голову всегда самостоятельной советской девочки-трёхлетки. Воспитательница, чьего имени я, конечно, не помню, вопреки педагогической логике, успокаивала как-то наоборот:

"Вот не развяжем сейчас узелок, так и будешь в шапке всю жизнь ходить".

Слезы застилали мир и без того темной раздевалки в детском саду. В тщетных попытках распутать узелок, розовый маникюр царапал мою шею. Голова под плотным слоем подогревалась, достигая вулканических температур, доводя до точки кипения желание снять ее любым способом. Незамедлительно. Прямо сейчас. Разрезав, разорвав, раскромсав на миллион кусочков слегка повидавшую радости и невзгоды искусственную шкурку искусственной советской рыси.

Моя мирная вселенная простых правильных решений терпела крах. Девочка из аптечной подсобки в Дражне вдруг поняла, что парализующий в момент враг может появится из ниоткуда, приняв самую невинную форму.

Узелка.
Шапки.

Предательства того, кому привыкла доверять.

"Привет!"- раздался за спиной голос. Я обернулась и увидела одноклассника Пашу, напоминание о ненавистных темных временах советского детства в средней школе № 53.

Когда-то тихий мелкий троечник, по плечо своим одноклассницам из третьего "Г", он запомнился мне тем, что с трудом читал по слогам. В качестве метода развития важных навыков и стимулирования, как бы сейчас сказали, духа тимбилдинга, блондинистого Пашу отсылали на дополнительные занятия к более продвинутым "чтецам", которым, в новом академическом формате, была скорее уготовлена участь слушателей. Уставшим бурлаком он ежедневно таскался по чужим квартирам после уроков с замызганным библиотечным томиком то ли "Приключений Чебурашки", то ли "Простоквашино" и медленным мучительным темпом тянул монотонную баржу текста под пристальным взором хозяина избы-читальни по расписанию.

Помню, ко мне домой режим кругосветного чтения привел Пашу как нельзя некстати. Царило семейное торжество с тетями, дядями, салатом и шампанским, в которое акт пионерского взаимообучения вписывался слабо.

Втиснувшись на табуретку между холодильником и Эверестом тарелок с остатками еды базового лагеря, разбросанными по столу, Паша с надрывом мычал свои слоги и ненавидел Чебурашку. Я сидела рядом, краснея и солидарно ненавидя: шумных родственников, маму, стремящуюся накормить одноклассника-мытаря куском торта, а заодно и пионеров, по чьей вине мне пришлось участвовать в этом абсурде, мало похожем на серьезное мероприятие с образовательным потенциалом. Еще никогда в жизни мне так не хотелось, чтобы на странице было поменьше строк.

"Привет!"- раздался за спиной голос. Я обернулась и увидела взрослого, слегка лысеющего мужчину, который фотографировал на телефон только что припаянную к стене, кажется еще пахнущую краской, вывеску "Ремонт ключей". Мужчина улыбнулся, и я узнала в нем одноклассника из советского детства. Учился он, помнится, не фонтан, но рисовал достойно.

Наверняка, у психологов нашлось бы объяснение, почему воспоминания о детстве тридцатилетней давности до сих пор не отпускают меня, заставляя прокручивать старой фотопленкой внутри кинотеатра на одного то, что давно забыть было бы прилично и терапевтично. Но переключиться на "взрослую" жизнь нет ни желания, ни мотивации, ни драйва.

Реальность 90х не делилась на полосы "своих" и "чужих", "беларусов" и "хачей", "нормальных" и "геев", тех, кто собирается через десять лет обзавестись мужем и потомством, и тех, кто мечтает о Марсе и Нобелевке. Мир советского детства делился, разве что, на тех, кто не боялся ездить в лифте (не я), и тех, кто на восьмой этаж забирался пешком (я). Но все трудности на пути к подругам (как назло, живущим не ниже пятого) казались преодолимыми, если не слишком глубоко набирать в легкие воздух на пахнущих мочой холодных лестничных площадках и упорным эверестоманом просто подниматься выше. В мире советского детства терпение часто оказывалось единственной стратегия выживания. Хотя были и свои плюсы. Например, девочки тогда могли щеголять без юбки в колготках в широкий рубчик, а мальчики - не стесняться подстриженной мамами челкой, нелепых спортивных штанов с отвисшими коленками и ключа от квартиры на толстом шнурке, болтающегося на шее.

Мне страшно и странно понимать, какими разными мы с тех пор стали стали: как воспользовались ключами со своих шнурков, какие двери ими открыли и какой выбор сделали, увидев перед собой то, о чьем существовании раньше не подозревали.

Первое самоубийство знакомого мне человека случилось 1 марта 1995 года, это была Катя Довнар, самая красивая девочка из нашего класса. Завернувшись в одеяло, как нам сказали потом, она выпала из окна своей квартиры. Версии, догадки, подозрения - ничего не было известно, в школе тема тут же стала табу. С классом не говорили ни психологи, ни учителя, ни родители. Сейчас, с осознанной оглядкой на трагедию, это молчание кажется безумно нелогичным, опасным, неправильным... Настолько, насколько неправильным, абсурдным, казалось тогда и сама Катя. Другая, уже будто бы и не она: облаченное в свадебное платье, с лицом, с одной стороны покрытым черными подтеками от падения. Давясь духотой в забитой родственниками, соседями и учителями квартире, нам даже не хотелось плакать. "Что случилось? Почему? Как такое возможно и что нам со всем этим делать дальше? Неспособность самостоятельно разобраться с вопросами першила в горле.

Хорошо помню, что когда глубоко верующая одноклассница взялась обзвонить нас всех, чтобы рассказать о случившемся и позвать на панихиду, на новость я отреагировала смехом. Как так, это шутка - что за глупости? Только через годы, читая специализированную литературу, я узнала, что неконтролируемый смех - нормальная реакция организма на сильнейший эмоциональный шок. Много лет спустя я буду смеяться еще при нескольких ситуациях, вспоминать которые сейчас нет причины.

Еще помню наши мимолетные разговоры, на биологии она, с подругой, сидела позади меня, и шепотом как-то сказала, что после школы мечтает работать визажистом. Скорее всего вопрос о будущем задала ей я сама - уже тогда сама уверенная, что стану лингвистом. Получается, помимо дня самих похорон, в памяти эта преждевременно исчезнувшая из реальности девочка останется именно этим маленьким банальным секретом: кудрявые локоны, пухлые, немного выступающие вперед, губы, крупный девичий почерк и мягкий голос. На общей фотографии в 9 классе она получится нечетко - отвернется в нужный момент в сторону, взгляд выпорхнет из кадра, выскользнет из коридора в пустой школьный двор той среды или понедельника.

В США "темная" истории с трагическим финалом наверняка легла бы в основу документального фильма или романа: Катины влюбленности и случайные встречи подверглись бы тщательным расследованиям, ее учителей и нас, одноклассников, скорее всего бы скрупулезно опрашивали, а решающий фактор, заставивший девочку открыть окно и прыгнуть, предварительно закутавшись в одеяло, был бы установлен. Но реальность 1990-х функционировала по другим правилам, неизменно наступало завтра, необратимо старели учителя, переписывались учебники, учились обходиться как без первых, так и без вторых мы. Мир менялся, а вместе с ним, думаю, и наши страхи.

Какие-то из них так и остались на площадках между лестницами высоток, а какие-то, видимо, все еще набухают то ли соками возможных ответов, то ли мутной водой сомнений и подозрений, до конца не расставленного по полочкам детства.

Кате было 16.
RIP
У смерти нет прилагательных. Это не больно, не тихо.
Не пугает, не шокирует. Думаю, что первое ощущение - именно пустота, некое отсутствие чувств и слов, как на том самом дне, у Данте, где только холод и застывшее озеро. Потому что просто не веришь. Потому что думаешь: как такое возможно? Но для описания пустоты прилагательных не нужно.
Нас предупредили, что теперь ее вес - около 30 кг, попросили не плакать. Сказали, что ехать нужно именно сегодня, потому что в ее реальности завтра или послезавтра может уже не случится. Да и сейчас, когда я пыталась встретиться с ней взглядом, я была не уверена, что она меня здесь. Но поразили, прежде всего, перемены: она действительно выглядела совсем другой. Даже лицо - теперь уставшего, вдруг чудом приобретшего способность двигаться уцелевшего в извержении Везувия. И поза - как и у тех, пытающихся спастись от лавы, людей, беззащитная, клубочком. Казалась, что каждое легкое движение руки ей причиняет боль, каждое слово, каждый невидящий взгляд в поисках островков звука. Нам пояснят, что18 июля, месяц назад, она просто пришла на работу и потеряла сознание. В больнице выяснилось, это рак, последняя стадия. Внезапно, вдруг (как будто бывает по-другому?). Ну худела, ну не было аппетита - но как кто-то вообще мог подумать?... Так и получилось, что в понедельник мы ездили прощаться, а два дня назад, в 9 вечера, она не сделала вдох.

Когда я думаю о ней, то неизменно вспоминаю, как мы собирали в деревне вишни. Тёте Вере, моей крестной, наверное тогда было примерно столько, сколько и мне сейчас: она была молодая, задорная, с бидоном на поясе джинс, подобранные рукава рубашки, бесстрашная - на последней ступеньке деревянной лестницы, где-то в трепетной кроне листьев мелькали ее ловкие пальцы и короткие кудри. Мы собирала спелые ягоды, брызгали соком, выщелкивали специальной ручной машинкой косточки, варили варенье, колдовской, пенистый запах которого расползался по всему двору, до соседских сараев. Мне было тогда лет 10, но кудри у нас уже тогда были одинаковые: короткие крупные завитки, которые можно легко намотать на палец. Как у всей папиной родни. Мне тогда казалось, что она может все: мерять стаканами сахар для варенья, доить корову, превращать молоко в творог и сметану для блинов. Несколько раз поступала в нархоз, не стыдилась неудач - сдавала снова и снова, чтобы попасть на бесплатное. Приехав, как и отец, из деревни в столицу, получила желанное высшее. Поздно вышла замуж, родила сына. Внука, правда, повидать так и не успела - тот должен родиться зимой. Еще месяц назад она строила планы...

А в понедельник все эти сочные воспоминания вдруг перешли в какой-то новый режим: что-то из измерения нереального, сомнительного, ненастоящего прошлого. Словно обретя форму чужого текста - истории, рассказанной о человеке, которого никогда не знала лично. Она была уже не собой, не вишневой крестной с вершины дерева, а кем-то другим - слишком маленькой для скомканной кровати, слишком неуместной для комнаты с орущим телевизором, слишком уже-не-собой. Мама, словно медвежонок из "Ёжика в тумане", все что-то говорила и говорила, гладила ее по руке, папа не переставая ходил по коридору в слезах. Понятно, что тогда сделать уже было что-то невозможно. А она просто еле слышно повторяла, что очень устала. Химия не помогала, больницы уже не брали. По закону она еще была на больничном - просто ведь упала в обморок, придя на работу.

У смерти нет прилагательных. Это не больно, не тихо. Не пугает, не шокирует. Думаю, что первое ощущение - именно пустота, некое отсутствие чувств и слов, как на том самом дне, у Данте, где только холод и застывшее озеро. Потому что просто не веришь. Потому что думаешь: как такое возможно? Потому что любых слов все равно будет мало.
На фотографиях – идеальное детство с провисшими колготочными коленками, пустыри вместо супермаркетов и улицы, с удивлением взирающие на легковушек-одиночек. Все бы хорошо, но и они – недосказывают. Фотографии «на память» – не более чем устаревший миф «основанный на реальных событиях», ленточка с подарочной коробки конфет, вряд ли способная «воскресить» вкусовую палитру начинок. Она может стать поводом воспоминания (и разговора о нем), но никак не заменой. Ведь любому, кто хоть раз в жизни держал в руках фотоаппарат, известно: самое интересное всегда остается за кадром. И это «интересное» – у каждого необратимо свое.
То, что у каждой страны - свой запах, я узнала в 12 лет.

Мама со своей сестрой тогда впервые вернулись из Польши, куда, как и многие другие наши соседи и знакомые, они ездили торговать разными вещами первой необходимости. Полосатые сумки набивались пластиковыми ковшиками, ситечками, стеклянными детскими бутылочками, резиновыми перчатками и другими вещами, которые, по необъяснимым причинам, у поляков "хорошо шли".

По возвращении из нового мира, вместе с мамой в комнату зайдет странный свежий запах "другости". Казалось, им было пропитано все, что она доставала из, теперь полупустой, полосатой сумки: некрасивый, купленный за вырученный товар, свитер "на вырост" с иностранными буквами на груди, джинсы-варёнки, блок жвачек, сникерс, связка бананов... Пока она раскладывала на диване необычные вещи, запах пробирался и завоевывал наш привычный мир, пока еще с настороженностью осмысливающий идею тающей во рту жевательной сладости, с цветным фантиком - на память или в коллекцию.

"Неужели ТАМ все настолько другое, что даже воздух ощущается иначе? - спрашивала я тогда себя, нарезая сникерс на кусочки толщиной в пару сантиметров, чтобы растянуть удовольствие от новинки хотя бы на пару дней. - Как же они им дышат? Понимают ли, он - другой?"

Монолитный скелет идеологического багажа из пионеров, макулатуры и красных галстуков, даже с условием восхищения смелостью Саманты Смит, вряд ли способствовал появлению мыслей о грандиозности и вариативности мира. А запах, который с каждой поездки привозила мама, время на сомнения в близости "другой" реальности на оставлял.
Она существует! И сникерс - тоже.

В 12 лет, с активно подпитываемыми религиозной бабушкой теориями о конце света в 2000, я вряд ли могла себе представить, что не только побываю в нескольких десятках реальностей других запахов, но и даже научусь их не бояться. Второй раз такое же сильное, почти детское, удивительное ощущение страны - как другого воздуха ворвется в лёгкие только 20 лет спустя, когда через открытую в темноту дверь самолета, сонная, но ужасно взволнованная, я впервые вдохну Африку.

Какие же удивительные ощущения способен принести первый смелый вдох неизвестности! Какой потенциал очарования, вызова и наслаждения красотой и инаковостью чужих миров скрыт в нем, словно в сжатой пружине.
Разве, чтобы принимать различия, недостаточно просто дышать?
Перевожу текст о 1990-х для "пАРТизана" и воспоминания из советского детства возникают сами по себе: радость от пачки крохкого земляничного печенья, который дед Станислав привозил в качестве угощения, пончики в школьной столовой, газировка в магических автоматах за 1 копейку - пили тогда из общественных стаканов, которые почему-то никому не приходило в голову красть. Сбор макулатуры по соседям, "звездочки" по 5 учеников в каждой для контроля чтения у отстающих, трепетный приём в пионеры в Хатыни.

Сейчас смешно и очень четко вспоминаются первые "сложные" вопросы, которые я, в возрасте лет 6, обсуждала с подругой, будущей американской балериной (кто ж тогда знал?) Например, почему девочки не могут выйти замуж на других девочек, скажем за лучшую подругу - вместе же гораздо интереснее, чем с этими непонятными мальчишками?

Еще очень тогда хотелось в космос. Алиса, мейлофон, мысли о будущем, о галактике, о беспредельности. Уроки, когда учительница рассказывала нам про Гагарина, помню до бликов на карте СССР и прищура Ильича над доской. Гагарин - был нашим суперменом...

С развалом СССР воспоминания обретают серые оттенки: на тот период как раз пришелся переходный возраст, сметана по талонам в пустой "Риге", очереди, какая-то бесконечная зима. Даже фотографии тех времен печальные - проникнуты какой-то растерянностью. Протесты, уроки истории без учебников, конфликты в школе, драки, милиционеры на уроках, постоянные разборки - то с местными хулиганами (кто-то сейчас сидит, кто-то уже на том свете), то с физруком, перед которым я отстаивала право одноклассниц не сдавать нормативы в дни месячных. Тайком пили пиво, пробовали курить сигареты, которые можно было купить поштучно в любом из массы вдруг вылезших из ниоткуда ларьков. В 1997 случился и мой первый настоящий концерт.

Это была никому не известная группа "Мумий тролль" в очень, как мне казалось, криминальном месте (хотя что тогда было некриминальным, простите?) - дискотеке "Реактор". Лагутенко опоздал часа на три, точнее фотографировался и давал интервью "Музыкальной газете" (мы потом видели фотографии из клуба), начало затягивалось безобразно долго - мы терпеливо ждали у сцены, с ужасом опасаясь, что мамы будут искать по милициям.

Кстати, на концерт Лагутенко я тогда уговорила пойти одноклассницу, которая взяла с меня обещание, что я с ней тоже пойду на концерт ее любимого исполнителя, так скажем - за компанию. Киркорова. Олька, помнишь?

Когда задумываешься всерьез, понимаешь, что являешься, даже без преувеличения, свидетелем целой эпохи, наблюдателем вороха необъяснимых необратимых перемен, навсегда увязанных в пучок детских и подростковых проблем, которых сегодняшней молодежи никогда не понять. Хотела бы я родиться, если бы у меня был выбор, в 00-х? Хотела бы не носить пионерский галстук, не пересматривать "Гостью из будущего" и "Гардемарин", не пускать слезу, слушая "Ветер перемен" Мэри Поппинс? Определенно, ни за что в жизни. Детство в СССР и юность на руинах большого, пусть и фальшивого мира, сделало нас теми, кем мы являемся сейчас. В моем случае, наверное, нетерпимой к фальши, чрезмерно доверчивой к людям, не умеющей держать дистанцию, "вечно молодой".
Самая сложная особенность детства 90х - это то, что нас научили довольствоваться малым, поступать не благодаря, а вопреки, воспринимать мир как большого и хитрого врага, постоянно меняющего тактики нападения, готовиться к подвигу, а на вопросы отвечать молчанием. Да, мы верили в будущее, да, мечтали о космических полетах - но то, с чем нам «реально» приходилось иметь дело, больше было похоже рытье кротовых нор и поиск выхода - то ли из лабиринта Фавна, то ли из сетки секретных подвалов, чем на тернии, чья следующая остановка - звезды.

Для тех, кто пережил их на своей собственной шкуре, 90е, уверена, никогда не останутся полностью в прошлом. Они, скорее, сродни английскому Present Perfect - с навсегда застрявшим «гранитным камешком в груди». Результатом, который не вырубишь топором, не выплеснешь в слова или песни пером. Сколько бы мы не писали, сколько бы не молчали про 90е - они все также, стойким оловянным пионером, будут торчать там, внутри, где-то неприлично глубоко, изредка пуская в сны то ли корни, то ли когтистые ветки, отдавая пьяноватым привкусом-послевкусием в очередном сером минском утре.

Новое, "пост"-90е поколение, поколение с многозначным определением "нулевые" на самом деле начинает все "с нуля". Родившись в королевстве кривой стабильности, им не приходится распутывать клубки (не)правд, просыпаться в стране с новым названием, готовиться к войне и мечтать о должности пилота "Востока-1". Перевод их песен можно найти в Интернете, книги - скачать на Флибусте, а сникерс - купить на кассе. Их мечтам не нужен надрыв, их желания не срубает вердикт "дефицит", да и есть ли у них вообще НАСТОЯЩИЕ мечты? Роскошь dreaming заменил planning. Новые условия - новые ценности. Бытие определяет сознание. "Как-то так..."

Вчера в маршрутке, по-новогоднему украшенной потертыми иконками и отполированными бонстиками, водитель всю дорогу радовал пассажиров мелодиями 1990х. Сначала Женя Белоусов настойчиво предупреждал «девчоночку» передумать по поводу свидания с тем, кто «за ночь с ней все на свете» вряд ли отдаст, а затем Доктор Албан, словно пастырь новой секты, шамански повторял что, все окружающее нас, – это исключительно «HIS life». Расслабленные, укачанные и убаюканные, в этом тумане, анонимности улицы и вневременном гипнозе, мы молчали и смотрели в себя. Игнорируя светофоры, просто неслись по орбите земли и Орловки, как спущенная в великое Никуда стрела. А может быть,... как раз наоборот, стояли на месте.